Есть в далеких пустырях
белая береза,
Ее чтят в монастырях,
вспоминая грезы.
Она гнется под песчаным,
уходящим ветром,
И Господь ее хранит
ласковым приветом.
Ее гонит ураганом
дряхлая дорога,
Заблудилась на распутье
бела недотрога.
Остается там стоять,
ждать когда придет весна,
На листках своих гадать,
где живет сейчас она.
Позабыта, огалдела,
в одиночестве стоит
И детей своих пустила,
кто куда теперь летит.
Раздвиньтесь!
В стороны! Красивы!
Двести! Двадцать!
Четыре!
Стройные! Прямые!
Хочется лапать!
Каждая из них
Сто! Двенадцать!
Высокие! Дивные!
Колени! Изгибы!
В сумме дают
Двести! Двадцать!
Четыре!
Ходят! Танцуют!
Разъезжаются! Ахать
Хочется! Трогать!
Твои сто двенадцать!
Твой образ встречаю каждый день,
Забыть тебя поэтому мне трудно,
Поверь! Поверь! Прошу, поверь!
Взгляну назад и вижу его снова
В толпе, идущей по Тверской,
Вдоль театра имени Ермоловой.
Ловлю такси и еду по Лубянке,
А слева ты обогнала -
Подрезать ржавую десятку,
Тебе не стоит и труда.
Проеду тихо по Ильинке,
И даже что не говори,
Стоит твой образ незабвенный
У «Храма Спаса на крови».
И радио в машине звонко
Вдруг скажет что-то о Москве,
И голос этот столь знакомый,
Напоминает о тебе.
По Красной площади чеканя,
Мне улыбаясь широко,
Проходишь снова удивляя,
Так грациозно и легко.
И на Ордынке за прилавком
Где продавщицы только есть,
Ты продаешь прохожим вату
Сладчайшую в моей Москве.
Прошел в музей на Третьяковку,
И кто-то вдруг из-за спины
Вдруг спросит гида о картине,
А это снова только ты.
На Савинской, в толпе жаждущих,
В клуб «Сохо», что хотят попасть,
Тебя здесь штук под десять будет,
Красивых самых из девчат.
Зайдешь на ужин в томный «Пушкин»,
Вокруг «мисье, милорд, пардон»,
На «Антресоли» все знакомый
Взгляд карих глаз твоих узор.
Прищуришься и снова видишь,
Что ты и здесь – официанткам встать,
Напитков и еды убранство -
Спешишь скорее всем подать.
И в «Корстон» заходя с друзьями,
Я вижу только образ твой,
Когда в стриптизе отрываясь,
Ты нежно позовешь с собой.
Но кажется порой мне сильно,
Что это точно не любовь,
К злодейству колдовскому ближе
Твой образ встреченный мной вновь.
И напоследок оглядевшись:
Увижу ли тебя еще?
Вдруг понимаю – непременно,
Таких как ты в Москве полно.
И утром дома просыпаясь,
Меня обнимешь нежно ты,
И пусть что рядом здесь другая,
Но все же чей-то идеал мечты.
И имя разное и цвет волос,
Но все же вижу образ твой,
Так жизнерадостно идущей
В толпе шумящей по Тверской.
Под лезвием меча погиб центурион,
В последний путь направил легион
Его на окровавленном гербе щита,
Что на земле покоя не ища,
Сражался, бился, защищал
Центуриона от врагов,
Под звоном сотен топоров
Держался крепко,
Но тогда
Центуриона не спасла
Надежда в крепкий римский щит,
Меч был проворнее, погиб
центурион не в муках, в старости, в смятении,
Наоборот, он – в гордости, в цветенье
Своих лучших лет:
Вкушал фанфары искренных побед,
Круша любовь других,
Но строя замок свой,
Он забывал, что девушка с косой
Сидит и ждет его за стенами Помпея,
центурион же не робея несется в бой,
Чтоб проложить дорогу,
Дрожащей под ногами Кесарев потомков,
В историю вечной славы,
А в это время девушка его
Погибла в куче пепла лавы.
Центурион – мужчина,
ему не плакать, не рыдать,
но все-таки в сердце защемило,
ему не страшно помирать.
Как ты прекрасна в эту ночь
я возбужден, хочу тебя одну,
и думаю сильней, когда вхожу,
о том, что нам подаришь дочь.
Прекрасный аромат у той ночи:
ты отдалась мне, оголив себя,
я буду твой, в тебя одну входя,
на радость мне стони, кричи.
И ты прекрасно прошлой ночью
коснулась прядей головы моей,
меж ног зажав еще сильней,
лизал твой нежный клитр точно.
Прекрасная, со мной ночами
обычно скучно – я ж зануда,
не вынимать спешу оттуда,
куда с утра опять кончаю.
Я так ту ночь
запомнил нашу,
с ума схожу
и возбужден,
хочу тебя одну,
кончаю,
и мысленно
опять
в тебя вхожу.
Женщина – нитка, мужчина – иголка,
Грация в личности на подоконце.
Черные вещи, белый сюртук,
Алые куклы ангелов ждут.
Темной зимою боюсь я теней,
Солнечным летом – внезапных дождей.
Мышка – кошку, а она пса:
Над нами смеется Варвара – Судьба.
Желтая ручка у черной двери,
Красные лампы у синих торшеров,
Белые стены – палаты одни;
Судьба предвещала смерть офицеров.